«Зелёная лампа»

Сборник воспоминаний советской писательницы Лидии Либединской, урождённой Толстой.

За последний год я перечитал уже несколько мемуаров советских писательниц. Почти все они скроены по единому лекалу: родители-интеллигенты растили в атмосфере любви и бедности, девочка закончила пару литературных институтов, пережила ссылку отца, здоровалась за руку с Пастернаком, и Маяковский благословлял её в младенчестве поцелуем в щёку.

Неожиданное свидание взволновало меня. Было еще только восемь утра, а мне казалось, что я ничего не успею и обязательно опоздаю на площадь. Единственная косметика, которую признавали в восемнадцать лет женщины моего поколения, было мытье головы. Хочешь казаться красивой – вымой лишний раз голову, можно даже под краном, холодной водой. Конечно, я так и сделала. Потом постирала и высушила утюгом белые носочки и пеструю крепдешиновую косынку – высший шик конца тридцатых – начала сороковых годов. Туалет был готов.

Однако я не устаю читать такие мемуары. Сам не знаю почему они мне настолько интересны. Возможно, я наслаждаюсь слогом, которым уже не пишут. «Зелёная лампа» похожа на старый дедушкин виниловый проигрыватель: он надоел своей единственной высокопарной пластинкой, но дорог как память.

За стенами барака шумела глухая тайга, сыпал снег и выл ветер. Смолоду отец страдал бессонницами, но никогда не боялся их, говорил: если человеку есть что вспомнить, о чем подумать, о чем мысленно поспорить – не страшна бессонная ночь. О чем думал он, лежа на жестких нарах, слушая дыхание людей, еще вчера чужих и неведомых? Что вспоминал? Может, виделся ему просторный деревянный дом в маленьком имении Борщевое под Козловом, где он появился на свет? Медлительный бой старинных часов, сладкий дух цветущих яблоневых садов. А может, слышал он брюзжание чудака отца, всю жизнь читавшего единственную книгу – словарь Брокгауза и Ефрона? А может, виделась ему его мать, легкая ее походка, темные завитки волос на нежной шее, длинные пальцы с тяжелым обручальным кольцом? Не знаю, думал ли о ней мой отец, а я часто думаю о ней. Она умерла в Баку, сорока шести лет от роду, когда мне едва исполнился год. И живет она в моей памяти лишь такой, какой осталась на любительской фотографии, сделанной дедом, – молодая, красивая, с двумя мальчиками на коленях. Разве могла она помыслить, склонившись июльским днем минувшего века над своим первенцем, когда так покойно было за окнами и лишь травянистый ветер шевелил кисейный полог колыбельки, что пройдут десятилетия, и этот скуластый темноглазый мальчик будет лежать на тюремных нарах, с открытыми сухими глазами, заброшенный в таежную чащобу, страдающий ни за что ни про что и в сорок четыре года брошенный мучительно умирать в тюремной больнице?

А еще я люблю читать чужие мемуары потому, что часто проецирую прочитанное на себя, свою жизнь и свой эмпирический опыт. И порой это помогает: я меньше переживаю из-за проблем, учусь радоваться приятным моментам.

Поезда в те времена ходили весьма нерегулярно, и, чтобы наверняка не опоздать, я доезжала на двадцатом номере трамвая до поселка Текстильщики, а оттуда шла десять километров пешком до станции Люблино. Наш радиоузел находился на полпути между Люблино и Перервой, станция называлась «Депо». Путешествие занимало около трех часов. Но когда идешь одна, размеренным быстрым шагом, хорошо думается, слова ложатся в ритм, в стихи, а я в то время много писала стихов и печатала их в «Комсомольской правде» и «Вечерней Москве». Если не писались свои стихи, я читала чужие, от Текстильщиков до Люблино можно было прочесть наизусть четыре главы «Евгения Онегина».

Зелёную лампу приятно читать и ради занятных наблюдений довоенной Москвы:

Помню, как шли мы с мамой по Столешникову переулку к знаменитому фотографу-художнику Напельбауму. Его фотоателье находилось на углу Петровки и Кузнецкого Моста. Едва дойдя до Петровки, мама в недоумении остановилась: по первому тротуару все пешеходы двигались в одну сторону – от Театральной площади к Бульварному кольцу, а по левому – в противоположном направлении, от Бульварного кольца к центру. Если кто-то пытался нарушить это странное шествие и пойти против потока, к нему немедленно подходил милиционер с маленькой книжечкой в руках, брал штраф, вручая взамен заранее заготовленную квитанцию, ссылаясь на постановление Моссовета, и вежливо предупреждал, что отныне так будет на всех главных улицах Москвы. Странное и жутковатое это было зрелище!

Классы были переполнены. В нашем классе, который тогда именовался «1-я группа Д», было сорок два ученика. Парты из школьного обихода были почему-то изъяты, в три ряда стояли длинные столы с круглыми отверстиями для чернильниц и ящиками, куда можно было положить ранец или портфель. Скамейки, правда, были со спинками, тоже черные, но так как крышки на столах не поднимались, то, если надо было встать, когда тебя вызывал учитель, вставали сразу все четверо сидящих за столом и скамейку отодвигали назад, что сопровождалось изрядным шумом. Мальчишки, конечно же, старались, чтобы шума и грохота было побольше. Молоденькая учительница поздравила нас с поступлением в школу, сказала, что зовут ее Дора Марковна, и предложила нам первым делом выбрать санитаров, которые каждое утро будут проверять чистоту рук, шеи и ушей, следить, подстрижены ли ногти, а также за чистотой белых воротничков. Меня тоже выбрали санитаром, выдали белую нарукавную повязку с красным крестом.

В то утро я гордо вышагивала по переулку, за спиной у меня был черный кожаный ранец, в котором погромыхивал пенал с карандашами, ручкой и стальными перьями; ни учебников, ни тетрадей не было – их должны были выдать в школе, так как в те годы в магазинах они не продавались. Родители, взволнованные не меньше меня, шли позади и несли в руках – о нет! – не букеты цветов, а тщательно завернутые в газету алюминиевую миску и такую же столовую ложку – за небольшую плату нам обещали горячие завтраки, но денег на посуду у школы нет, потому дирекция просит, чтобы дети пришли со своей посудой.

В Третьяковку ехали на трамвае. Садились в вагон на Малой Дмитровке и катили по заснеженной Москве. Окна в трамваях замерзали, покрываясь затейливыми мохнатыми узорами, и бабушка вручала мне тяжелый медный пятак, который я долго согревала в теплой варежке, а потом прикладывала его к замерзшему стеклу, отчего на стекле получалось круглое отверстие, через которое можно было наблюдать за той жизнью, что проходила на улицах: за прохожими, ежившимися от холода, торопливо идущими по тротуарам, лошадьми, запряженными в легкие саночки, извозчиками в сборчатых суконных шубах, норовившими на остановках обогнать трамваи. Вот, наконец, со звоном и грохотом мы переезжали Большой Каменный мост, внизу белела замерзшая Москва-река с протоптанными в снегу тропками. Выходили из трамвая на Большой Полянке, напротив церкви Иоакима и Анны, казавшейся мне огромной. Именно эта церковь и дала близлежащей улице название – Якиманка.

Одним словом, прочитал с удовольствием. Со второй половины я стал немного терять интерес, но мемуары по-прежнему мой любимый жанр. Особенно хороши были фрагменты воспоминаний о любви Лидии Борисовны к писателю Юрию Николаевичу Либединскому:

Всю жизнь утренний завтрак был нашим любимым часом. Может быть, потому, что не могут люди видеть сразу одни и те же сны, мы, просыпаясь по утрам и взглядывая друг на друга, каждый день встречались после разлуки. А после разлуки надо о многом рассказать, и мы говорили и не могли наговориться – обсуждали дела, строили планы на день, спорили. Если утром кто-нибудь приходил и нарушал наше «свиданье», как называли мы час завтрака, мы всегда испытывали легкое разочарование, словно у нас отняли что-то очень хорошее…

Система Orphus